Картезианцы
Из двух дорог, ведущих к Большой Шартрезе, более живописна
та, которая идет от Шамбери, вдоль русла Гийе-Мор, между двух
стен, покрытых буком, лиственницей, елью — последний ряд их
поднимается в небо на громадную высоту, как стрелы и башенки
темного собора.
«Нет на свете,— говорит Стендаль,— другой столь прекрасной
долины».
Это не долина, это скалы, рассеченные мечом. В этом ущелье,
которое наполнено низким звучанием потока, дневной свет разбивается на тысячу осколков, прицепленных на верхушках деревьев,
выступах скал, или тонкими капельками блистающих на листьях.
Мало-помалу дорога отходит от потока, над которым она нависает,
углубляется в лес, возвращается на свет и изредка внезапно обрывается у подножия скалы. Путешественнику кажется тогда, будто
он провалился на дно гигантского колодца. Подняв голову, он видит
небо маленьким кусочком голубой материи, развевающимся на
верхушке мачты; стенки того и другого берега сомкнулись вокруг
него, сплетясь ветвями деревьев, не представляя даже намека на
проход. Невольно прибавляешь шагу, и дорога открывает свой
секрет: она пробирается под скалой, либо проскальзывает в скрытом
туннеле, за которым открываются новые колодцы, новые светлые
промежутки, которые, медленно расширяясь, идут до просторных
холмов Пустыни Большой Шартрезы, и тут, наконец, открывается
монастырь — безмолвный град на краю снегов.
О святом Бруно, основавшем Большую Шартрезу — матерь всех
монастырей Ордена, известно, в сущности, очень мало. Он родился
в Кельне около 1030 г. и очень рано прибыл во Францию. Современники называли его «Бруно Галликанус», и прозвище это —
больше, чем бирка путешественника, это почти «принятие в гражданство») . Его обращение
связано, как будто, со смертью Диокрециа,
по слухам — достойного христианина, подпорченного каплей литературного тщеславия (он питал слабость к мелким латинским
поэтам), но который, говорят, трижды поднялся в гробу, чтобы
объявить пришедшим в ужас Окружающим о своем вызове в суд,
о суде и об осуждении судом Божиим.
Агиографы, художники и
скульпторы, воспользовавшись этим эпизодом, единодушно представляют святого Бруно в мрачном виде, преследуемым навязчивой
идеей Страшного Суда, с символическим черепом — отличительная
принадлежность, с которой святой не расстается, точно дама со
своей сумочкой, будучи осужден художниками бесконечно играть
знаменитую сцену Гамлета с могильщиком. У нас нет основания
предполагать, что святого Бруно постоянно преследовал вещественный образ смерти. Одно несомненно: его вкус к потемкам.
Святой Бернар прост, прямоуголен, полон света, как романская церковь; святой Бруно полон полутьмы и таинственности готического храма. Можно представить себе святого Бернара в белых доспехах своего Ордена, идущим с открытым лицом в утреннем свете; и едва различаешь черты лица под капюшоном святого Бруно. Кажется, что он прошел через свое время, опустив глаза, не завязав с миром даже мимолетной связи взглядом.
Профессор богословия в Реймсе,
он незаметно скрывается в тот день, когда зашла речь о том, чтобы
сделать его архиепископом, и прячется в пустыне к югу от Барсюр-Сен. Едва не обнаруженный, он продолжает бегство, намереваясь на этот раз поставить Альпы между собой и своей популярностью. Он останавливается в Гренобле, на всякий случай
просит местного епископа указать подходящую пустыню, и тот
предлагает ему в аренду чудесную пустошь «Гранд Шартрез» (или
«Шатрусс»), где-то среди нагромождения дофинских Альп, где с
шестью спутниками-французами он основывает — сам того не за-
мечая и смиренно думая о другом — самый ангелоподобный из
созерцательных Орденов.
Сразу же, и опять как бы ненароком, он разрабатывает безукоризненный план,
окончательный образец всех шартрез дальнейших времен: ряд индивидуальных келий (для начала — лачуги,
поставленные на средства доброго гренобльского епископа), соеди-
ненных между собой крытой галереей, которая ведет к часовне.
Так сочетаются, невиданным еще образом, отшельническая жизнь
отцов-пустынников и общежитие, получившее устав от святого
Бенедикта. Покончив с этим, святой Бруно отправляется за Альпы
умирать, отказавшись от другой архиепископской кафедры ради
пещеры в Калабрии.
Картезианец трижды в сутки выходит из келий, ночью на службу, которая длится около трех с половиной часов, утром на мессу, вечером на вечерню. Остальное время он проводит в полной изоляции заключенного в «одиночке». Его жилье состоит из четырех комнат, выходящих в садик (несколько квадратных метров, окруженных стенами — монастырской, соседней келий и крытого перехода с расположенной вдоль его галереей для прогулок). На втором этаже — комната «Аве Мария», называемая так по молитве, которую монах читает всякий раз, как входит в эту комнату, посвященную Богородице, и «кубикулум», т.е. жилая комната; в ней — крошечная «молельня», альков с нарами, тюфяком из конского волоса и полотняными простынями, печь, стол, стул. На стенах ничего, кроме Распятия, порой украшенного, как и статуэтка в «Аве Мария», цветами, сорванными во время еженедельной прогулки в окрестностях монастыря. Между комнатами второго этажа — чулан в ширину молельни, который приспособлен под рабочий кабинет.
Внизу—дровяной сарай и мастерская, где картезианец два-три
часа в день занимается ручным трудом, считающимся просто развлечением. Одни точат ножки для стульев, другие вырезают статуэтки,
некоторые довольствуются колкой дров. В Вальсенте один отец,
просыпавшийся с трудом, мастерил всевозможные будильники, самый эффективный из которых приводил в движение доску толщиной
с требник, в назначенное время падавшую на ноги спящего. Говорят,
что в смертный час этот летаргичный монах с надеждой сказал:
«Наконец-то я проснусь...»
Сад предоставляется инициативе постояльца. Это либо декоративный садик, либо огород, грядка сорной травы или куча камней,
в зависимости от способностей, возраста и настроения садовника.
День картезианца
День картезианца не имеет ни начала, ни конца. Он встает в 6 часов, но он уже вставал задолго до полуночи на службу, которая продержала его в церкви до двух часов утра. Он ложится в шесть часов вечера, но лишь на четыре часа. Этот сон в два приема, одетым, на жесткой кровати, похож на неуютный сон путешественника между двумя поездами в зале ожидания.
Около десяти часов
«брат» с кухни просовывает в окошечко кельи блюдо с единственной
за день едой: рыба (мясо — никогда), овощи, компоты — различные
по цвету, приятные для глаза и однообразные на вкус, все в
достаточном количестве, но посредственного качества, поскольку
картезианцы явно не стремятся заслужить звезду «гастрономических
остановок» в путеводителе «Мишлен».
Покончив с завтраком, остается лишь изображать «бесплотного
ангела в течение двадцати четырех часов, кроме пяти минут, которые требуются вечером,
чтобы проглотить легкий ужин: кусок хлеба и какой-нибудь
фрукт,— впрочем, отменяемый в течение монастырского поста:
поста поистине в картезианском масштабе, от 14 сентября до Пасхи.
Когда затворнику что-нибудь нужно, например, книгу, он кладет
записку на полочку своего окошка, где немного позднее он найдет
запрошенное. Его внешние сношения ограничиваются этим молчаливым обменом. И случается, что картезианец проводит неделю и
больше, не перекинувшись и двумя словечками с живой душой.
Потому что картезианцы не объясняются знаками, как трапписты.
В случае абсолютной необходимости они имеют право говорить. Но
с кем?
Величие и своеобразное очарование такого одиночества и порождает во многих душах то, что один картезианец назвал «искушением необитаемого острова». Кто не мечтал покинуть мир ради
манящего одиночества на островке в Тихом океане, предпочтительно в стороне от полосы циклонов и в разумной мере снабженном продовольственными ресурсами? Кто не представлял себя
не слишком отягощенным одеждой из листьев, нежащимся в тени
цветущих банановых деревьев, в полдень протягивающим руку к
завтраку, висящему на деревьях: хлебном, масляном, посудном дереве, бутылочной тыкве, вдали от людей, свободным как птица
небесная,— в одиночестве?
Шартреза жестоко разочаровывает добровольных робинзонов.
Это не тот остров, где легко «робинзонить», Конечно, картезианец
живет в одиночестве весь день или почти весь. Это не значит, что
он волен устраивать свою жизнь как ему вздумается. На это есть
бдительный, точный монастырский колокол; он вызванивает подъем,
работу, отдых, утреню, мессу, вечерню, повечерие, богослужебные
часы и часы просто, получасы и даже четверти.
Весь монастырь безмолвно подчиняется его ясному голосу, который звучит будто над вымершим городом. Копал ли кто сад, или писал одно из глубоких сочинений о мистической молитве, которые картезианцы, будто бы, употребляют зимой на растопку,— с первым призывом к часам или вечерне надо бросать лопату или перо, направляться на келейную молитву или спешить в часовню.
Кроме сна,— и то, впрочем, прерванного ночным богослужением,— день картезианца буквально искромсан сотней различных
определенных обязанностей, которые заставляют его переходить из
молельни В сад, из мастерской в часовню и с прогулки на постель,
не давая продолжительно заниматься чем-либо, кроме послушания.
Келья отрешила его от мира, колокол отрешает его от самого себя.
Бедный Робинзон! Он редко выносит картезианский колокол дольше сорока восьми часов. Замкнутый в келье, которая в первый день казалась ему просторной, а на второй день кажется уже меньше, он искал независимости, а нашел дисциплину. В десять часов утра его жалкий обед займет его на десять минут. Он примется за книгу, но к чему читать книгу, о которой никогда ни с кем не поговоришь, книгу, которая больше не поможет вам мечтать? Монотонная вереница предстоящих дней представляется ему бесконечной (картезианский режим сохраняет; восьмидесятилетние старцы— не редкость в заведении), и его «я», это «я», которое снаружи казалось тем менее требовательным, что ему ни в чем не отказывали, внезапно приобретает гигантские масштабы: оно здесь, у двери, как огромный Пятница, который не соглашается со своей отставкой и выходит из себя... Робинзон призывает на помощь все и вся—все самые свои возвышенные мысли... И едва находит два-три бледных штампа...
Тем временем келья продолжает сужаться. Пятница топает ногой, звонит колокол — это уже слишком! Побежденный Робинзон спрашивает расписание обратных автобусов.
Шартреза — самый суровый из всех монастырей. Любой монах официально может перейти из своего ордена в орден святого Бруно: он лишь выбирает более возвышенный образ жизни.
Картезианец, оторвавшийся от берегов и пустившийся по водам
на милость Божию, проходит через страх и надежду героя «Санта-Марии». После воодушевленного отплытия наступает испытание
открытого моря, бесконечное нахождение под всеми парусами в
окружении океана, с середины которого никак не удается сдвинуться; и разум, приказывавший отплыть, не смеет теперь советовать даже быть настойчивым. Говорят, годам к сорока (скажем,
на сороковой день плавания) одинокий мореплаватель по духовной
жизни начинает сомневаться, покажется ли когда-нибудь Вест-Индия в его подзорной трубе. Его жертвы представляются тщетными,
никогда он не увидит их плодов, ближний, которого он желает
спасти, игнорирует его, презирает или ненавидит...
Но это только шторм, и он проходит. В окружающей его ночи герой продолжает свой путь от звезды к звезде: он знает, что есть и иной мир.